ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ
"Со второй платформы продолжается посадка на скорый поезд "Москва – Дно". Отправление поезда: тринадцать часов тридцать семь минут".
Повторив то же самое ещё раз, женский насморочный голос спрятался обратно в динамик и больше оттуда не высовывался, хотя я мог просто его и не слышать, увлечённый рассматриванием в окно опаздывающих пассажиров и медленно переваливающих огромные ноги поджарых грузчиков. В четырёхместном купе мягкого как вата вагона я был пока что один. Сразу заложив пузатый чемодан с элитными костюмами под сиденье, я терпеливо сидел и ждал, пока тронется поезд. В конце концов, мне было выгоднее, чтобы он тронулся как можно раньше, ведь тогда со мной бы не ехало никаких буйнопомешанных стариков, что до сих пор бомбят Берлин с высоты своего маразма, мамаш с червивыми детьми, которым надо было бы каждый час менять подгузники. Перспектива проехаться с недоразвитыми малявками меня особенно пугала, и я старался не глядеть на проход между купе, откуда должны были заявиться те, с кем я был бы вынужден провести целых полдня пути.
На платформе провожающий меня оркестр тоже очень волновался, как бы ко мне не подсели какие-нибудь смердящие личности. Не знаю, что уж они видели в полумраке моего купе, но чуть только в проходе показывался кто-то, они тут же начинали играть похоронный марш, но, поняв, что ко мне этот кто-то не подсел, - отнимали соски бронзовых труб от своих сизых, волнующихся на ветру губ и нервозно замолкали.
От нечего делать я тыкал большим пальцем в головку торчащего из оконной рамы винта: помнится, в детстве меня учили, что если тыкать особенно рьяно на эту "ржавую кнопочку", поезд тронется раньше. Поезд не трогался, зато в купе заскочил какой-то убогий мужичок, сказал "здрасьте, я до Дна", протянул руку, кажется, для пожатия, но затем неуклюже вздёрнул её вверх, и очень проворно заскочил на полку. Оркестр на платформе заливался слезами, текшими даже из труб, и стонал литаврами. Полка под мужиком тоже скрипела и плакала: я опасливо поглядывал вверх, опасаясь, что она вместе с мужичком вдруг обрушится на меня. Но мужичок задвинул свою тощую, как и он сам, сумку в паз над проходом и неловко свалился с полки, задев при этом меня своими грязными кроссовками. Я прошипел и начал энергично оттирать грязь с рукава нового серого костюма. Мужичок и не думал извиняться или вообще как-либо реагировать на мою злость – он встал в проходе и начал активно мешать проходящим мимо пассажирам. Сумев побороть в себе отвращение к этому унтерменшу, я его разглядел: он был в видавшей виды белой ветровке на молнии, застёгнутой до самого подбородка, и в коротких чёрных брюках в тонкую белую полоску. Лицо у него было дураковатое, обросшее рыжеватой щетиной. Горбатый нос слегка был свёрнут в сторону, а запекшийся по краям рот постоянно шептал какие-то некромантские заговоры.
Я отвернулся и тяжело вздохнул. Спустя пару минут друг за другом в купе ввалились ещё двое моих спутников: слегка флегматичный господин в наряде начала прошлого века, в котелке; а также высохшая, но прямая как жердь старуха в могильном тряпье. Они вели себя тихо, и, кажется, боялись помешать своей мышиной вознёй такому респектабельному человеку как я.
Наконец, проводник зазвонил в колокольчик и начал кричать, чтобы провожающие выметались вон. Оркестр набрал в лёгкие воздуха и как-то особенно подобострастно заиграл "Прощание славянки". Я невидящим взором смотрел на лица музыкантов, и очнулся, лишь когда их задавил набитый чемоданами трактор. В асфальт впечатались плоские как улитки трубы, кровяные силуэты музыкантов в нескольких местах перекрывали бронзовые блины литавр. В живых остался один единственный молодой скрипач: он плакал. Ему невыносимо было горе моего отъезда. Вероятно, ему было также жаль своих товарищей, задавленных трактором. Трактор, между прочим, сотворив своё чёрное дело, даже не попросил у меня прощения. Я зарёкся на обратном пути потребовать разъяснений у начальника вокзала. Скрипачу на вид было не больше 16 лет: его неуклюжее тело с впалой грудью тряслось, пока он играл. На юношеском лице только-только начала прорастать первая бесцветная предтеча будущей бородатости. Скрипач так жалобно пиликал на скрипке, что сломал смычок и порвал все струны. В конце концов, он начал колошматить скрипкой о борт вагона, а потом и вовсе кинулся под колёса.
Поезд тронулся – раздался хруст. Медленно, никуда не спеша, потекли мимо фонарные столбы на платформах и розовые платочки провожающих. Затем их сменили бесконечные лежбища зелёных и синих вагонов депо. Потом состав въехал в какую-то межконтинентальную гору мусора: тем, у кого в купе не было закрыто окно, навалило на стол целое блюдо различных пищевых отходов и просроченных яств. Гора мусора тоже закончилась. Взору открылись полуразрушенные придорожные постройки и стоящие прямо впритык к дороге пятиэтажки для беднейших слоёв населения. Под насыпью свили себе гнёздышки лица без определённого места жительства. Мимо покосившейся иглы Останкинской телебашни, мимо нездоровой, мышиного цвета листвы Химкинского лесопарка, мимо самих Химок, увязших в содоме и распутстве, - поезд набирал свою радостную скорость и покидал вальяжно распластавшиеся по родной земле предместья столицы. Икар, уже успевший чуток съехать с зенита, заметил, как от Москвы, с неба похожей на огромного, бетонного клеща, присосавшегося к самому сердцу бесформенной территории Руси, отползал к северо-западу маленький, зелёный червячок моего поезда.
Грибами торчали из земли верстовые столбы. Пьяные вдрызг берёзки, выросшие на водочной земле пропитых поколений, провожали поезд своими когтистыми, лысыми ветвями. По вагону прошёл проводник и забрал у пассажиров билеты, а на обратном пути выписывал штраф за безбилетный проезд в размере семи тысяч рублей. Тех, у кого не было денег, он нарекал "провожающими не успевшими выйти", надевал наручники и тащил к старшему проводнику. После я видел этих несчастных валяющимися на насыпи с проломленными головами – не мудрствуя лукаво, их просто выкидывали на ходу.
Как ни странно, искомые 7 тысяч нашлись не только у меня, но и у соседей по купе. Только дураковатый мужичок в ветровке плакал, доставая из своего потрёпанного кошелька и отсчитывая по десятке и полтиннику требуемую сумму. Долговязый проводник в розовых очках навис над ним, словно коршун над мышью, и постоянно погонял, пока не ощутил в своих руках огромную кипу мятых ассигнаций.
Окна периодически стегал плетью торопливый дождь. Лето было в самом разгаре конца. Вагон, в котором я ехал, числился под номером два, хотя и болтался предпоследним в хвосте состава. Впрочем, это никак не ущемляло мою гордыню, и я спокойно вглядывался в пролетающую за окном родную землю, отупевшую от постоянных дождей и непрерывной засухи. Поля здесь давно уже никто не обрабатывал, и они уже успели распушиться зарослями молодого ивняка. Чем дальше от Москвы, тем гуще и твёрже становился воздух – тем медленнее, с возрастающим трудом, с отдышкой катил поезд по направлению к Бологому. Там поезд должен был свернуть со скоростной магистрали Москва-Петербург и через всю Новгородскую область тащиться с минимальной скоростью по направлению ко Дну. Дорога была архивесёлая, и мои соседи по купе уже принялись играть в карты на щелбаны. Старушке везло, и она лихо стучала своим костистым средним пальцем по лбам рыжего мужичка и человека в котелке. Так как последний был в котелке, старуха била его прямо по тульям. Человек в котелке неудовлетворённо ворчал, старуха же громко и язвительно смеялась, что никак не соответствовало её преклонному возрасту.
Наш могучий локомотив глотал рельсы и огарыши шпал. От съеденного он становился всё тяжелее и тяжелее: если после Клина мы ещё быстро набрали скорость и даже по встречным путям обогнали три-четыре электрички, то после Твери нас опережали даже велосипедисты, катящие вдоль путей. Я громко зевал и ковырял фантом прицепившегося за ухом энцефалитного клеща – соседи по купе подумали вдруг, что мне скучно, и предложили мне присоединиться к игре в карты на щелбаны. Я возмутился от такого панибратского отношения ко мне и даже не соизволил ответить. Не знаю, быть может, они осознали свою бестактность и тоже отложили карты. Старуха достала сканворды и начала их ожесточённо разгадывать. Мужичок-растяпа забрался на верхнюю полку и, громко чавкая, начал жевать бутерброды с ногтями. Человек в котелке поправил котелок и прикорнул на коврике у моих ног. Он согревал мои пальцы, так что я даже не стал его прогонять, решив, что он необычайно полезен - пусть спит.
Прошёл ещё час, и поезд, натужливо сопя и пыхтя, заёрзал на стрелках и медленно подъехал к Бологому, где мы должны были бы простоять ещё целых 30 минут в ожидании, когда поменяют электровоз на электровоз. Я захватил с собой кожаную планшетку, где у меня лежали документы и деньги (впоследствии меня это спасло), и, осторожно переступив через спящего гражданина в котелке, отправился подышать свежим, железнодорожным воздухом – уж больно напотели в купе мои соседи. И как таких пускают в вагоны СВ!?
Я спустился на низкую платформу, покрытую уничтоженным за пятнадцать лет одиночества асфальтом. Вокруг слышались свистки отъезжающих электровозов и ругань диспетчеров по громкой связи. Над заклинившими стрелками, маневровыми просторами, ноздреватыми светофорами и непочатыми водонапорными башенками насупилось серое небо - всё в зернистых, будто покрытых лепрой, облаках. Само Бологое было настолько убогим и разрушенным после бомбардировок реформ, что я решил не уходить дальше вокзала. Я направился через пути, широко расставляя ноги; прежде чем пройти к вокзалу, мне пришлось перелезть под брюхом нескольких вагонов. Впрочем, я не испачкался. Как и вся окружающая местность, вокзал Бологое тоже стал полигоном для изменений и прогресса бальнибарбских академиков. Вместо окон были прибиты стальные листы, призванные лучше сохранять помещение вокзала от ветра, на дверях зала ожидания висели амбарные замки – чтобы внутрь не прокрались воры, а крыши у вокзала и вовсе не было, за экономией средств. Рядом с вокзалом дежурила розовощёкая мороженщица в нарядном фартуке, я подошёл к ней и попросил Nestle "Экстрем". О таком мороженом мороженщица услышала впервые и всучила мне сливочное за 6 рублей. Я не погнушался и взял: сие достижение замораживающей техники представляло собой стаканчик с мягкими, хлебными стенками, в которые намертво вморозилась невкусная бумажка упаковки. Дна у стакана не было: если бы мороженое начало таять, оно бы всё стаяло на землю или мне на брюки. Я облизнулся и вгрызся в белёсую мякоть, и тут же подавился съеденным: это были даже не сливки, а банально замороженное молоко. Вдобавок внутри копошились какие-то рыжеватые черви. Я развернулся было запихнуть этой гадостью в мороженщицу, но её и след простыл.
Осознав, что больше делать на этом разъезде нечего, я пошёл обратно к поезду. Чуть только я пролез под днищами полусгнивших, ещё царских времён постройки, вагонов, стоявших у вокзала, я был неприятно поражён увиденным. Вокруг все поезда очень быстро подбирали подолы своих тормозов и нагло улепётывали со станции, будто воробьи, испугавшиеся близости человека. Я опрометью кинулся к своему поезду, когда тот уже очень-очень быстро набирал скорость. Пытаться вскочить на ступеньку я не рискнул: уж больно шустро состав проезжал мимо меня, да и двери были закрыты. Я ещё не осознал тогда всей трагичности своей ситуации и просто стоял на путях и грозил кулаком уходящему составу, как вдруг увидел на соседних путях другой поезд, но с такими же занавесками, что и "Москва-Дно". Он тоже отправлялся и я, сорвав с подножки проводника у предпоследнего вагона, взлетел в тамбур, дошёл до своего купе и, не обращая ни малейшего внимания на соседей, сел к окну и начал обмахиваться планшеткой после жаркой беготни за поездами. Я всматривался в окно и увидел, как мимо опять проносится Вышний Волочёк, да и вообще надо заметить, что дорога показалась мне весьма знакомой. В купе также произошли изменения: вместо моих дурацких соседей сидели-скучали какие-то бородавчатые мужчины неопределённой национальности и разноцветного возраста. В купе зачем-то был включён верхний свет, на диванах были постелены вшивые матрацы, а на столе лежал облепленный мухами балычок. Я испугался и решил, что попал не в своё купе: встал, вышел в коридор и посмотрел – то купе. Номер тот. Я, удивлённый, выпятил нижнюю губу и подумал, что попал не в свой вагон, я спросил у одного из мужиков в купе, который это вагон по счёту. Мне было отвечено, что полуторный. Всё правильно! Полуторный, а мне нужен какой? Второй! Я обрадовано влез в необычайно узкую гармошку, соединявшую два вагона, и очутился в следующем; впрочем, проводник, топивший печку в крови, заверил, что я перебрался в третий вагон. Я назад полез в трясучую гармошку и, спотыкаясь и чертыхаясь, пошёл к следующему вагону. Помнится, меня ещё удивили нелепые детские рисунки на стенах коридора, сделанные акварелью. Кто их повесил – для меня было загадкой. Но и в другом вагоне меня ждало разочарование: мне сказали, что это первый вагон, следующий – полуторный, а второго нет вообще. Ноги мои потяжелели, набухли фурункулы на искусанных губах. Совсем сбитый с толку, я встал к окну рядом с купе проводника и начал смотреть, как мимо проносятся разорённые военные базы и расшатанные стальные плетни. Не знаю, сколько я так простоял, пока не заметил табличку, припавшую к оконному стеку: "Москва – Ростов-на-Дону".
Так громко я ещё ни разу в жизни не кричал: я вцепился руками в лицо и рвал себе щёки. Я сел не на свой поезд, потерял свой пузатый чемодан и, что самое ужасное, еду в какую-то химерическую даль. Так плохо мне никогда ещё не было. Рыдало тоталитарное Дно, удивлённо бряцал замками мой несчастный чемодан. Не замечая ограничительных сигналов светофоров, мой поезд нёсся во всю прыть в ненужный мне город.
+++
Всю дорогу мне пришлось провести в ходившем ходуном вагоне-ресторане. За три дня, пока ехал поезд, я успел обрасти неряшливой щетиной. Неуклюже под стук колёс рифмовались дождливые дни и ужасающие по своей черноте ночи. В вагон-ресторан никто не заходил кроме проводников, так что со мной за столом сидели только пустая солешница и три пластиковые вилки. Все они ёрзали по заляпанной скатерти, и мне не раз приходилось наводить среди них порядок. Ежечасно я вставал со своего просиженного места и направлялся к стойке бара, где заказывал кофе и шоколадку. Шоколадка была стандартная и безвкусная, зато кофе представлял собой мутноватую жижу – сплочённую непролазь болотистости, после которой на губах оставались тысячи коричневых крошек. "Бедная Анна – бросил я её на произвол судьбы", - читал я своё будущее по кофейной гуще, совершенно не понимая, кто такая Анна, и почему я её бросил.
Бессонные ночи тянулись в непрерывной тряске. Я долго с тоской вглядывался в окно, пытаясь уловить хотя бы название очередного безостановочного пункта или просто какую-нибудь географическую зацепку – всё тщетно. Поезд взрезал просторы безымянных лесничеств и поросших полыньёй колхозов, трещали под его колёсами мосты, перекинутые над скудными отравленными речушками. Иногда на пути попадались сельские лачуги с заколоченными крест-накрест окнами: поезд врывался в них через печную трубу: я успевал разглядеть трупы медведей на лавках, пыль, паутину и разорение, прежде чем поезд выныривал из фундамента и мчался дальше, опираясь на серебряные струны рельс. Поезд ехал без единой остановки – все вокзалы, попадавшиеся по дороге, были сожжены – таблички с указанием населённого пункта на них было не сыскать. Путь к Ростову-на-Дону опровергал все географические карты, гласившие, что к югу от Москвы есть разумная белковая жизнь. Я думал, что она только прячется, и тщился отыскать её в придорожных руинах. Изредка мне даже мерещились обезображенные дикостью лица, выглядывающие из-за крон вековых дубов. Поезд вёз меня, словно нацистского экскурсанта по гетто, не давая мне вляпаться в грязь невежества провинциальных жителей, и не подпуская к пустынным некрополям, образовавшимся на месте индустриальных центров какой-то древней погибшей цивилизации. От безмерной тоски разрывалось сердце, а вместе с ней и оковы бодрствования: чтобы не свалиться под стол во время сна, я привязывался к сиденью тугими постромками, оставляющими после себя ломоту в костях и первомайские следы на коже.
Ранним утром третьего дня поезд нырнул в длинный туннель. Официантка из бара выгнала меня из вагона и я, спотыкаясь в туннельных сумерках, через шаткие тамбуры и гармошки направился к голове состава. Пассажиры в потёмках медленно и сонно доставали свои вещи, проверяли на наличие свои необходимые ненужности, искали потерявшихся родных. Даже кунсткамера плацкартных вагонов поднималась с пропахших потом и туберкулёзом простынь и вытаскивала на свет божий свои необъятные баулы. Деловитые проводники милостиво раздавали билетики, большеглазые малыши не хотели покидать вагон. Но стук колёс становился всё более тихим, немел постылый скрип вагонов, стены туннеля озарялись беловатой зарёй скорой конечной. Последние метры перед остановкой немывшиеся три дня, чумазые пассажиры встречали молча. Наконец, окна озарил дневной свет, раздался едкий скрежет тормозов, и я, подхваченный людским потоком, вывалился из вагона.
Из туннеля торчал только локомотив и передний вагон – все выходили через него; были слышны чьи-то стоны и ругательства: кого-то, наверное, задавили. Я огляделся и поёжился от неожиданно леденящего ветра. Одинокий тупик, в который упёрся буферами локомотив, находился на небольшом пригорке, с которого прекрасно видна была панорама окрестностей. Поезд прибыл не на подземный вокзал Ростова-на-Дону, как можно было ожидать после столь длинного туннеля, а прямо к аэропорту в пригороде. Вокруг громоздились какие-то несуразные постройки, подчас непонятного назначения. Бесчисленные ангары и капониры, смотровые башни и гаражи, рабочие пятиэтажки и пыхтящие бетонные заводики – все они составляли целый лабиринт замысловатых проходов и проулков. Прямо передо мной распустил крылья нелепо взгромождённый на огромную эстакаду старый, налетавшийся вдоволь самолёт Ту-134. Своим фюзеляжем он закрывал похожее на коробку из-под обуви здание аэропорта. Я отряхнул костюм и пошёл с толпой, которая направлялась к остановке автобуса, идущего в город.
Тусклое, гангреническое небо с неохотой пропускало солнечные лучи. Под ногами хрустели битые бутылки, и перелетала с травинки на травинку непоседливая саранча. На лётном поле царила никем не потревоженная тишина – самолёты ни садились, ни взлетали. Только на самом горизонте застыли реверсионные следы от двух натовских разведчиков, базирующихся на территории Украины. Дорога к автобусной остановке представляла собой грунтовую тропку. Хлюпая грязью, люди молча спускались вниз мимо разбитых складов и бетонных заборов с грубыми рисунками гениталий. Дети теребили родителей за рукав и спрашивали, что это такое нарисовано, родители хмурились и отвечали "иди на…".
Вспоминалась Родина – Бухенвальд и тамошняя дорога смерти. Так же играло солнце на остриях колючей проволоки, так же болтались обноски на худющих телах заключённых. Только никто не гнал людей вперёд – они шли сами, движимые им одним известными мотивами, да ещё внутренним послушательным моторчиком, который каждую секунду отсылал в мозг один единственный импульс: "не отбивайся от стада". Послушные отары шагали в ногу прелестной иноходью, любовались на свои львиные морды, изъеденные проказой, шептали на ухо жёнам непристойности и тихо вздыхали, отмахиваясь от приставучих слепней.
+++
Зато я увидел, как выглядит аэропорт Ростова-на-Дону – очень уже слабое утешение усыпляло мой ужас неудобного положения. Рейсовый автобус с гиком вырвало прямо на центральную площадь: его душные недра радостно рассыпались по своим газовым камерам и крематориям. Один я остался стоять в одиночестве посреди незнакомых кварталов и монументов. Воздух в этом городе был необычен: он имел цвет и запах: оранжевый цвет и едкий хлорный запах. Я куда-то с трудом пробирался сквозь густое кислородное марево, меня толкали галлюциногенные люди с детскими колясками, в меня впивались рапиры взглядов посторонних милиционеров, об меня вытирал ноги сказочный донской ветер. Но ничего этого я не чувствовал.
В городе было на удивление чисто: улицы были вымощены блестящими мраморными плитами, по ним с частотой раз в секунду проезжали лимузины хазарских правителей. Дома светились радиоактивной новизной и мытыми окнами. Сквозь оранжевый туман проступали силуэты далёких небоскрёбов и шершавая плесень виноградников на них. На всех перекрёстках стояли колонны с крылатыми фигурами богов, щербатые сфинксы рыкали с быков пересекающих Дон мостов. Я шёл не без цели и с огромными средствами, которые я только что снял с кредитки при помощи услужливого банкомата. Направление моё было конкретным – к железнодорожной кассе, где бы я мог всё-таки приобрести билет до Дна. Но кое-что меня задержало: взору открылся необыкновенной красоты архитектурный ансамбль: в кромешной зелени кутались милые венецианские домики: беседки, крыши, балюстрады веранд – всё было обвито плющом. Хотя на самом деле, это были не домики, а один большой, ступенчатый дом высотой в шесть-семь этажей. Цветущие сады Семирамиды источали свежесть и аромат, впрочем, перебиваемый навязчивым запахом хлора; у каждого домика поскрипывали детские качельки, все двери были дружелюбно раскрыты, внутри наслаждались и целовались в бирюзовые уста благодарные гости. Я подивился такой триумфальной красоте и решил обойти дом-сад, но там меня ждал ещё больший сюрприз: к небу тянулась самая стройная башня, какую я когда-либо видел. Она была выстроена из белого камня, редкие розочки рыжих окошек опоясывали её и стремились к крыше, увенчанной остроконечным шатром и флюгером в виде флажка. Башня из белого камня словно гигантский хрустальный потир высилась на фоне желтоватого, газового неба. Под её основанием росли деревья и спесивые, брыкающиеся скамейки. Я обежал башню несколько раз, но всё же не смог вполне насладиться её грациозностью и красотой. Со стороны противоположной дому-саду на башне кочегарились мягкие, податливые часы. А с другой стороны между башней и домиком был перекинут тряский канатный мостик, посередине которого стояли и кидали вниз семечки голубям три благородных девы.
Мой дух захватила блаженная юдоль божественной постройки: я пал на колени и провозгласил: "Слава тем, кто живёт в этих чудесных домах! Слава керубам, поправляющим ход часов на башне! Слава строителям, воздвигшим это седьмое чудо света! Слава России!" Три благородных девы вскинули ресницы, рассмеялись в ответ на мои восклицания и начали кидать мне в рот обёрнутые в кожуру семечки. Я ловил их на лету и тут же проглатывал, ощущая на языке вкус амброзии и берёзового сока. Когда я насытился, я встал с колен и направился к скамейкам у башни, дабы обрести там вечный покой и свободу. Все скамейки были заняты, и я подсел к красивому, бородатому старцу, одетому в белоснежную тогу и сандали. Над головой его сиял искусственный синеватый нимб, какие обычно продают в цирках. Старец усердно выковыривал нацию из мочки правого уха и с молчаливым интересом отнёсся к моему появлению.
Я не мог перевести дыхание, любуясь переливами неспавшей росы на виноградниках дома-сада. Сквозь окошки была видна совсем иная, светлая и весёлая жизнь, которую даже я, знаменитый сетевой олигарх, не смог бы приобрести ни за какие деньги. Вернул меня к реальности голос старца:
- Милейший, я вижу, что вы честный и сознательный человек. Что бы вы сделали, если бы узнали, что кого-то насильно выдворили из его собственного дома? – старик с добродушной улыбкой смотрел на меня влажными миндалинами колючих глаз. Я затушевался и не сразу промямлил:
- Я бы, наверное, помог ему… да. Вернуться домой, наверное… - я вопросительно поглядел на старца. Если честно, я даже сам не понял, где в моём чёрством сердце нашлось место филантропии. Старец ответил мне грудным смехом, более похожим на сдавленный кашель, морщинки у его глаз сложились в яркие лучики, а нимб над головой дружелюбно засиял ещё ярче:
- В таком случае не могли бы вы помочь мне? Меня зовут Саваоф, впрочем, зовите меня просто Сёвой. Меня незаконно выдворили из моего дома – Вавилонской башни. – Я вопросительно кивнул головой в сторону башни из белого камня, которая нависла над нашей скамейкой.
- Нет, нет! – с переливчатым смехом возразил Сёва, – я и так здесь живу. У меня много квартир, но это не Вавилонская башня, несмотря даже на то, что она такая красивая. Та, другая башня в тридцати минутах ходьбы отсюда. Так вы мне поможете?
- Да, безусловно! – мои пальцы вцепились в колени, все в нетерпении помочь великому Саваофу вернуться в его жильё, хотя я не понимал, зачем ему нужна ещё какая-то квартира, когда он живёт в этой лучезарной башне. Старец продолжал:
- Я знал, что вы согласитесь. В таком случае, прежде чем отправится туда, я попрошу вас достать где-нибудь живого некрещёного младенца: он нам обязательно понадобится.
Я тут же вскочил и кинулся искать некрещёного младенца. Искать пришлось недолго: тут же, у башни стояла женщина с младенцем на руках: видно было, что она измождена голодом и страданием, её рыжие сальные волосы рассыпались на обнажённые плечи. Она пыталась кормить ребёнка грудью, но тот плакал и бил крохотными кулачками свою мать. Очевидно, молоко в материнской груди было горьким. Я подошёл к матери и попросил продать мне ребёнка. Мать сразу заулыбалась, стыдливо спрятала болезненную грудь за отворот рубашки и немедля назвала цену: 100 евро. Я достал из планшетки хрустящую купюру и вручил ей, а сам взял в охапку липкую, синюшного цвета девочку и понёсся к Саваофу. Тот удостоверился, что девочка некрещёная, и мы направились к Вавилонской башне. Я часто оглядывался на дом-сад и вздыхал, хотя в душе уже тешил себя надеждой, что Вавилонская башня будет ещё красивей и искристей.
К моему недоумению, мы пришли к обычному семнадцатиэтажному панельному дому. Да и старец казался теперь не таким уж красивым и величественным: в нём росту было от силы два аршина, на ватной бородке синели отблески нимба, а его суетливые ручонки теребили ножки младенца. Чем-то этот бородатый гном напоминал покойного Кира Булычёва. Мы вошли в душный подъезд дома, вызвали лифт. Оттуда на нас пахнуло собачьей мочой и мрачностью. Первым в лифт зашёл Саваоф, за ним, зажав нос пальцами и с отвращением вдыхая отравленный воздух через рот, шагнул я. Саваоф ручкой младенца нажал на кнопку 17 этажа, и мы за минуту, показавшейся мне вечностью, взлетели на пятидесятиметровую высоту.
Когда мы ступили на крышу, небо недвусмысленно дало понять, что наступила ночь. Рассеялась хлорная дымка, снежинки звёзд задорно мерцали на небе. Похожая на воздушный шар луна терпеливо озаряла бескрайние донские просторы, непаханые степи, тугие солончаки и меловые отмели. Я оторвал свой взгляд от горизонта и вопросительно взглянул на старца. Саваоф показал пальцем на невысокую чёрную надстройку на крыше и заявил: "Это и есть Вавилонская башня. Одна из моих квартир". Я недоумённо оглядел строение: скорее это было похоже на обыкновенную голубятню: на четырёх сваях громоздился угольно-чёрного цвета куб без окон и дверей. Только обращённая ко мне сторона была будто прикрыта огромной каменной плитой. Под кубом находился пролёт, на котором валялся какой-то мусор, деревянная лестница и поваленный набок, заблокированный за неуплату холодильник. "Башню" венчал остроконечный шпиль с непотребными усиками и набалдашником наверху. Пока я критически осматривал сию "квартиру", Саваоф начал проводить какой-то ритуал: он положил ребёнка на грязную поверхность крыши и начал лихо отплясывать вокруг него, воя песню, наверное, на еврейском языке. Потом он выхватил из-за пояса ножик, опустился на колени и одним взмахом сделал девочке обрезание. Затем он проглотил отрезанную плоть, поднял ребёнка на руках и провозгласил: "Ты Дочь Моя возлюбленная; в Тебе Моё благоволение!", и скинул девочку с крыши. В тот же самый миг заскрипела и отверзлась плита на чёрном кубе. Из его нутра повеяло холодом и мглой. Саваоф захлопал в ладоши и завизжал: "Получилось, гляди! Получилось" и побежал к своей "башне". Я неспешно двинулся за ним, с трудом залез в открывшийся куб и был поражён увиденным: вся внутренность куба была набита сияющими золотыми монетами. Моя грудь натужилась счастьем и радостным ливнем. Старик, казалось, тоже был вне себя и довольно охлаждал свои венозные ноги в золотом море.
Не знаю, сколько мы так стояли, пока старик вдруг не воскликнул: "Ну, чего мы ждём!? Давай грести золото!" И мы, спохватившись, начали сыпать древние, толстые золотые нумизмы кто куда: я – по карманам и в планшетку, Саваоф – в не пойми откуда взявшийся холщовый мешок. Внезапно раздался гром, и земля под нами задрожала. Я оцепенел, спина моя покрылась холодным потом. Саваоф тоже занервничал и прикрикнул: "Давай ещё чуток возьмём и побежали – сейчас всё рухнет!" Я успел схватить лишь две-три горсти тяжеленных монет с чеканными профилями римских императоров, как земля под нами снова содрогнулась. Тут уже мы были вынуждены выпрыгнуть из куба и ринуться к выходу. Саваоф бережно тащил на руках горстку золотых монет, которая не влезла в мешок, - я приостановился, и он ссыпал их мне в пустой нагрудный карман пиджака, но тот, не выдержав тяжести, порвался, и золотые монеты зазвенели по крыше. Звон их совпал с басистым громовым раскатом. Я сглотнул слюну, растеряно окинул взглядом порванный карман и кинулся вслед за Сёвой к лестнице ведущей вниз. Как-то инстинктивно, мы решили не ехать вниз на лифте, а побежали вниз по лестничным пролётам. Сперва мы звонили в двери, будя жильцов, но потом перестали – и просто кубарем летели вниз. Где-то в районе десятого этажа со стальным визгом сорвались в пропасть оба лифта. Где-то внизу раздались взрывы. Из дверей выбегали жильцы; чуть не налетев на нас, из квартиры вынырнула накладывающая косметику прямо на ходу молодая фиолетовая девица. Выбежав из подъезда, мы пробежали метров сто и упали плашмя на землю: за нами раздался венчающий гром и скрежет падающих плит. На нас обрушился охающий шквал: пеплом с небес посыпалась бетонная пыль, втыкались в землю куски арматуры, звенело стекло, вздыхал рушащийся хребет высотки, хрустели натуженные трубы. Дрогнули жестяные карнизы, обратились в журавлей и с жалобным плачем полетели на юг. Кургузым звоном мололись чьи-то кости и люстры. Лишившись свай, громко вздохнул и полетел вниз чёрный куб Вавилонской башни.
Нас прижало к ледяной земле. Удушающая пыль улеглась на наших спинах. Сознания я, кажется, не терял. Горло выгнулось дугой, я раскашлялся, побелевшими пальцами отёр глаза и оглянулся. На месте дома набухла бесформенная гора обломков. Кое-где со свистом вырывались язычки пламени. Раздались стенания раздавленных людей. Рядом с нами лежала фиолетовая девица: я узнал её по платью - голову размозжил качественно улетевший чугунный унитаз. Я прижал к груди набитую золотом планшетку и уже начал было отряхиваться, как вдруг небеса разверзлись, и меня озарило леденящее сияние. Помятый, весь в белой пыли, Саваоф поднялся и помог мне встать. Наконец, сквозь голубое свечение проступил грозный женский образ. Лицо хазарской богини грозно кольнуло нас пронзительными иглами надменного восточного взгляда. Она повела скулами и заговорила: грохотом водопада показался мне её голос:
- Вы вторглись в мою сокровищницу и забрали моё золото! Как смели вы ограбить меня! – но потом, узнав Саваофа, ещё больше нахмурилась: - Ах, вот кто решил прибрать к рукам моё золотишко! Старый развратник, лицедей и лжец! Мерзавец, как смел ты!?
Саваоф не потерял дара речи, и очень даже уверенно, даже вызывающе произнёс:
- А я не знал, что это твоя сокровищница!
Безымянная богиня ухмыльнулась и сменила гнев на милость.
- Ну, ладно. Не первый раз прощаю тебя! А того смертного, что стоит рядом с тобой, вижу впервые. Подавитесь золотом, козлы! Всё. Пошли вон! Оба!
Мы попятились, отверстие в небесах заволокло торжественной синевой ночного неба. В разрушенном доме что-то до сих похрипывало. Ядовитая пыль застревала на ресницах. Я потрогал свои карманы: золото на месте. Интересно, сколько эти монеты могут стоить? Саваоф протянул мне холщовый мешок с золотом и побрёл восвояси. Я, наконец, отодрал с непоправимо испорченного пиджака нагрудный карман, с трудом взвалил себе на спину мешок и, не оглядываясь, пошёл. Только не туда, куда Саваоф, а в совсем другую сторону. Мимо поваленных деревьев, осколков стекла, пшеничного цвета вспоротых желудков. По острым буреломам расколотых сервантов, по торчащим из-под плит мёртвым головам, по лиловым ручейкам чьей-то предсмертной молитвы, по щербатым обломкам, ставшим надгробиями для сотен безвинно погибших неудачников.
Я отыскал покоящуюся в горизонтальном положении плиту, обклеенную забавными обоями с уточками и пчёлками. Наверное, раньше она служила стеной в детской комнате. Я осторожно поставил на неё мешок с золотыми монетами, пересыпал туда содержимое боковых карманов пиджака, сорвал с шеи галстук и сначала нерешительно, а потом, наполняясь пьянящей радостью, всё веселее, смелее и бойче, начал отплясывать. Из моего горла вырывались нечеловеческие крики. Я порою подпрыгивал на несколько метров, с хрустом падал на плиту, ударял ладонями по щекам и коленям, отплясывал на каблуках, снова взвивался в воздух. Меня понимали все: сломанные тахты с задавленными браками, фиолетовые девушки с оторванными головами, прогорклые младенцы с окровавленными ягодицами, племенные кошки, напоровшиеся на арматурины, вскипающие сомики, обучающиеся жить без воздуха. Они сочувствовали мне своими трупами, кивали мне своими жалобами, встречали меня своими вздохами, и вторили мне своим плачем и томным воем:
Золото!
Зо-олото!
Зо-о-олото!
Москва, 2003.